четверг, 24 февраля 2011 г.

Белый волк Чукоша

Другая сторона сказки

Книга "От двух до пяти" -- одно из самых удивительных явлений в человековедении. Чуковский доказал, что для ребенка не существует смерти, что ребенок не приемлет никакого иного финала, кроме счастливого, и что его главная часть речи -- глагол. (Он даже подсчитал -- примерно 73 процента.) Каждая строка его сказок -- действие. И поэтому, наверное, нет нужды искать ответ на вопрос, почему на протяжении жизни нескольких поколений любовь к сказкам Корнея Ивановича остается неизменной, как солнце. Он знал о природе этой детской любви. "У меня с ними общий язык", -- написал Чуковский за четыре года до финала своей огромной жизни. Когда-то он сказал, что детский поэт обязательно должен быть счастлив, как счастлив ребенок, но для него самого этого было недостаточно, чтобы найти тот самый "общий язык", -- ему этот поиск иногда давался невыносимо трудно. В одной из своих работ он признался, что довел себя до сущего исступления, пока не нашел, как НУЖНО описать болезни зверей.
И пришла к Айболиту лиса:
"Ой, меня укусила оса!"
И пришел к Айболиту барбос:
"Меня курица клюнула в нос!"
Он всю жизнь прожил под впечатлением от своего же открытия, что промежуток от двух до пяти до предела насыщен действием, трудом постижения речи и первичной природы вещей. "Поистине ребенок есть величайший умственный труженик нашей планеты, который, к счастью, даже не подозревает об этом". Старый, мудрый Чукоша, к счастью для нас, не только "подозревал", но и почтительно склонялся перед этим великим тружеником: он стремился дотянуться до него. Так русские дети прожили с дедушкой Корнеем почти весь ХХ век и уже вошли в ХХI-й. А это уже совсем другое время.


Герой и толпа

Один литературовед сказал, что Чуковского нужно читать всегда -- не только в детстве. Я с литературоведом совершенно согласен. Ребенок остается неизменным -- жизнь изменяется. Свои сказки Корней Иванович писал для русских детей, в них отражены российские реалии начала прошлого века -- в 1916 году появилась в печати самая первая сказка "Крокодил". Понятно, что материальный мир уже не тот: из нынешнего быта почти совсем исчезли самовары, галоши, кочерги, и не всякий взрослый -- не говоря уж о детях -- знает, что такое гамаши. Но дело не в гамашах. (Кстати, одна моя знакомая недавно с ужасом обнаружила, что ее восьмилетний сын не знает, кто такие пионеры.) Еще с тех "подцензурных" времен в нас живет зуд поиска "второго дна" почти во всяком произведении. Сами писатели давали для этого повод, детские в том числе. И не только наши. Везде были свои причины: к примеру, Алан Милн хотел рассказать о христианском понимании мира, но дело в том, что его соотечественники на дух не переносили никаких богословских трактатов, -- вот и пришлось выдумать сказку про плюшевого философа Винни Пуха. У нас, в силу известных обстоятельств, творческая интеллигенция была вынуждена самовыражаться исподтишка. Сказки Чуковского в этом смысле дают небывалый простор для фантазии. Велик соблазн заявить, что дедушка Корней писал закамуфлированные памфлеты. Один "Тараканище" чего стоит -- там, можно сказать, портрет вождя народов в натуральную величину. Все звери -- даже самые большие и сильные -- буквально парализованы страхом перед усатым крохотным ничтожеством. (Сталин, как известно, был низенького роста, усат и прыщав. Есть даже что-то от манер вождя: "А он между ними похаживает, золоченое брюхо поглаживает", последнее можно принять за намек на руку с трубкой на уровне солнечного сплетения.) Более того, приводится излюбленный сталинский прием "проверки на вшивость" ближайшего окружения. Принесите-ка мне, звери, ваших детушек, Я сегодня их за ужином скушаю! В основном "приносили" на съедение не детушек, а женушек, как, например, Ворошилов и Калинин, но сути это не меняет. Только и слышно, как зубы стучат, Только и видно, как уши дрожат. Но соблазну принять сказку за памфлет мешает одно очевидное обстоятельство -- "Тараканище" вышел в свет в 20-х годах, когда репрессии еще не начались и до обычая "приводить детушек" было далеко -- также как до вменения в обязанность родителям доносить на детей, а детям на родителей. Конечно, можно все свалить на профетический дар поэта и прочее, однако не станем забывать, что "Тараканище" предназначался самым маленьким читателям Советской страны, а Корней Иванович, в отличие от Максимилиана Волошина, Александра Блока и других великих современников, был далек от всякой футурологии. "Второе дно" сказок Чуковского находилось неглубоко: чтобы добраться до него, не требовалось особого ума. В конце 50-х Корней Иванович поведал видному британскому слависту Питеру Норману, что с "Тараканищем" у него были неприятности -- по причинам, упомянутым выше. К тому же в 1923 году ему предложили "модернизировать" раннюю поэму "Крокодил" -- сделать Ваню Васильчикова комсомольцем, а городового -- милиционером, от чего Чуковский решительно отказался, сказав, что Ваня -- герой из "буржуазного дома" и таковым останется всегда... Но по тем временам это были очень небольшие неприятности, особенно если вспомнить, что писатель дожил до глубокой старости и умер в ранге одного из маршалов советской литературы. И вообще эта в высшей степени удавшаяся жизнь выглядит парадоксально на фоне известной картины времени, когда за несоответствие "генеральной линии" можно было поплатиться головой. В сказках Чуковского такое несоответствие не только просматривается -- выпирает! В "Крокодиле", "Тараканище", "Мухе-Цокотухе", в "Краденом солнце" неизменно и настойчиво воспроизводится один и тот же мотив: ничтожная, трусливая толпа в ужасе склоняется перед узурпатором, которого побеждает герой-одиночка. В финале герой прощает толпе ее низость и веселится вместе с ней, празднуя викторию. Причем в "Тараканище" мотив героя и толпы доведен до предела, поскольку узурпатор -- мелкое, безобидное (хоть и несимпатичное) насекомое, перед которым дрожат медведи, кабаны и прочие крупные млекопитающие. Нельзя сказать, что тиранствующая мелочь -- оригинальное изобретение Чуковского. В фольклоре это есть, вспомним хотя бы сказку про Кота Котофеича, которого боялись Медведь и Волк. Но там страх больших зверей перед маленькой зверюшкой вполне понятен: Лиса Патрикеевна сделала Коту такой мощный "пиар", что Кота испугалось бы любое живое существо -- независимо от размеров. А Таракашечку боялись беспричинно. Но увидев усача, (Ай-ай-ай!) Звери дали стрекача... Страх большого перед малым, многих перед одиночкой, сильного перед тщедушным -- давняя загадка для разного рода "инженеров человеческих душ". Ее обычно не возникает, когда рассматриваются такие гиганты (тела и воли), как Петр Великий, и когда власть гигантов законна. Но обязательно вспомнится, что Наполеон -- коротышка с воспаленным честолюбием (и Тьер, которого боялись пуще чумы, был уродливым карликом), Гитлер -- щуплый и весь в перхоти, Сталин, как уже сказано, низкорослый и прыщавый... Понятно, что эта загадка не имеет никакого отношения к политике и истории. Но если тоталитарное "искусство для масс" изображало тиранствующих коротышек красивыми и рослыми -- на голову выше всех, то это значит, что массы обязательно испытывали бы психологический дискомфорт, осознавая, что ими правят далеко не гиганты. Вот и приходилось о массах заботиться... Ведь и Таракашечка представляется зверям "великаном усатым". Гиппопотам в самом начале призывает -- и, надо сказать, весьма умно призывает -- крокодилов и китов на борьбу не с тривиальным насекомым, а со "злодеем" и "чудовищем". Если представить себе современного читателя, впервые открывшего эту сказку, то он наверняка подумает -- уж не мутант ли? Оказалось, не мутант. Но даже когда кенгуру попробовала раскрыть публике глаза: "Разве это великан? (Ха-ха-ха!) Это просто таракан! (Ха-ха-ха!)", публика не избавилась от ужаса: "...Уходи-ка ты отсюда! Кабы не было нам худа!" В конце 20-х на страницах педагогических изданий развернулась масштабная борьба с "чуковщиной". Писателя обвиняли в том, что он пропагандирует всевозможные чудеса, уводящие советских детей от действительности, причем не только в своих собственных сочинениях, но и в переводах -- "Приключениях Мюнхгаузена", к примеру. Кроме того, тов. Чуковский прививает извращенные представления о животном мире вообще и о насекомых в частности... Каков был уровень критики, можно судить по одному письму, опубликованному в "Литературке". Медработник Васьковский сокрушался насчет "Мухи-Цокотухи": пока в стране проводится "систематическая, беспощадная борьба с насекомыми, отдельными писателями выпускаются в свет произведения со стремлением вызвать к паразитам сочувствие". Кроме того, Чуковского обвинили в пропаганде мещанства -- опять же в "Мухе"... Но тот самый главный и слишком явный мотив -- ничтожная толпа и герой-одиночка -- почему-то никак не попадал в список провинностей Чуковского. И это на фоне канонизированной детской поэзии Маяковского (хотя бы только его, а ведь сколько было эпигонов рангом помельче), где массы, коллектив -- все, а единица -- "вздор" и "ноль". Одиночка никак не может быть героем, но только отщепенцем -- это внушалось начиная с самого нежного возраста. Одиночку ждет ужасное будущее, как в "Истории Власа -- лентяя и лоботряса": Под забором вроде борова Лежит он, грязен и оборван. Пройдет не так уж много времени до того дня и часа, когда один за другим начнут исчезать поэты, создававшие безыдейные стихи, как Даниил Хармс с его "несчастной кошкой", которая "порезала лапу"... Они исчезнут, а Корней Иванович останется. Заподозрить его в каких-то особо близких отношениях с властью нельзя, да и не спасали никого эти отношения. Так же, как не спасала всемирная известность. Может быть, не решались "обижать" писателя, дабы не обнаружилось, что все изображенное в его сказках, и особенно в "Тараканище", власть принимает на свой счет? (Пусть думают, что это про времена проклятого царизма или про заграницу.) Может быть, появился какой-то иррациональный мотив, как в случае с Пастернаком, которого давно хотели сожрать, но однажды на Сталина нашла блажь и он сказал: "Не трогайте этого нэбожителя". Вполне возможно, что сыграли роль какие-то другие, неизвестные нам причины: Корней Иванович подробно описывал то, что он видел в жизни, -- а видел он безумно много, весь Серебряный век "вживую", -- и очень скупо писал о себе. Но вряд ли несоответствие его сказок "генеральной линии" -- и вообще духу времени -- могло пройти мимо внимания власти. И, наверное, не случайно, что тот неизменный мотив -- трусливая масса и герой-одиночка -- вдруг исчезает из его сказок: его нет ни в "Айболите", ни в "Бибигоне", ни в других сказках. Чуковский все чаще "переключается" на другие жанры: пишет воспоминания, книги о Некрасове и редактирует его ПСС, собирает материалы для своего великого исследования "От двух до пяти"... Надо полагать, все это не случайно -- и даже более того... Остается лишь прояснить заявленный выше вопрос о том, как быть с профетическим даром -- как мог поэт предвидеть главный мотив русского (да и не только русского) ХХ века -- тиранию ничтожества и трусливые массы. В общем-то, никакого особого дара здесь не требуется... Николай Бердяев опроверг расхожие строки из "Фауста" о том, что теория суха, "а древо жизни пышно зеленеет": как раз в "теории" -- в разуме, фантазии -- есть истинная свобода и прогресс, а в "жизни" все повторяется с тупой неизменностью, и, в сущности, в ней нет ничего принципиально нового -- человечество упрямо наступает на одни и те же грабли. И весь пафос "Тараканища", увы, не новость. Иногда одного взгляда в историю достаточно, чтобы усомниться -- есть ли у людей память...

Бен-Ладен в коротких штанишках

Многие писатели любят щеголять "современным прочтением" старых произведений. В 26 лет Чуковский написал "Крокодила", и уже через год, в 1917, сказку "прочли современно". Ваня Васильчиков оказался Керенским, потому как он "Спаситель Петрограда от яростного гада"... Гад -- понятное дело -- генерал Корнилов. Странно, что и сейчас эта "старая-престарая сказка" подходит для "современного прочтения", как никакая другая. Недавно я перечитал ее, и на меня пахнуло чем-то знакомым -- будто из телевизора. В сказке, напомню, разворачивается полномасштабная война зверей и людей (т.е. детей) под предводительством упомянутого Вани. Причем звери по преимуществу южные, а дети обитают в северных широтах. Очень злободневная расстановка сил... Более того, сцена, в которой турецкоговорящий Крокодил встречает у себя дома царя Гиппопотама, содержит совсем уж недвусмысленную параллель. И Крокодил на пороге Целует у гостя ноги... Скверная манера целовать ноги, а также униженно-пышное обращение: "Скажи, повелитель, какая звезда тебе указала дорогу сюда?" -- выдают сметливому читателю, что звери обитают в условиях деспотии, причем ярко выраженного ближневосточного типа. Правда, уже через одно четверостишие автор сбивается, и повелитель с подданным общаются во вполне цивилизованном европейском стиле: "Пожалуйте, ваше величество! Кокоша, поставь самовар! Тотоша, зажги электричество!" Получается что-то напоминающее сюжет "Наполеон в гостях у Гете". Но этот сбой -- не принципиальный. Куда важнее, что между цивилизациями зверей с юга и людей с севера есть фундаментальные и непреодолимые (без крови) разногласия. В Петрограде над Крокодилом издеваются по причине его абсолютной непохожести на людей: "А какой-то малыш показал ему шиш, а какой-то барбос укусил его в нос" -- и к тому же запрещают говорить по-турецки, то есть наступают на его этнокультурную автономность... Но на это Крокодил реагирует нецивилизованно, можно сказать, варварски -- глотает барбоса и городового. И только превосходящая сила в лице Вани Васильчикова заставляет его идти на попятную, причем в поражении Крокодил унижается до самого низа: Отпусти меня, Ваня Васильчиков, Пожалей ты моих крокодильчиков... Звери, как известно, организовали нашествие на северную столицу, чтобы освободить своих собратьев, томящихся в Зоологическом саду. Они идут на Петроград, Они сожрать его хотят... Примирение априори невозможно, поскольку звериная жажда мести дошла до предела, звери идут с прямым намерением "разрушить навсегда людские злые города". (Нью-Йорк у арабов давно получил звание "злого города", так же, как наш Козельск у монголов). И непременно разрушили бы, но появляется все тот же Ваня и мгновенно разгоняет всю эту дикую орду, причем одерживает победу не столько благодаря своей фантастической смелости, сколько техническому превосходству: Но Ваня смело к ним идет И пистолетик достает. (А при первой встрече с Крокодилом Ваня достал саблю). У зверей есть клыки, рога и копыта, однако пистолетика у них нет даже самого захудалого. В этом смысле война зверей и детей -- типичная современная война, когда у одних -- как, например, у евреев и американцев -- есть "пистолетик" в виде регулярной армии, авиации и флота, а у других -- как у палестинцев и талибов -- ничего подобного нет, а есть только крайняя решимость и беспредельная ненависть к врагу. Естественно, что они не могут не потерпеть поражения -- пусть от одиночки (или немногих), но вооруженного. И в этой ситуации возможен только один адекватный ответ -- террор. Звери так и поступают -- они берут в заложники Лялечку и выдвигают ультиматум. Если любимые наши ребята К нам возвратятся в родную семью, Если из плена вернутся тигрята, Львята с лисятами и медвежата -- Мы отдадим тебе Лялю твою. Для полной "современности" не хватает только пояснения, что звери сделают с Лялечкой, если пленных зверюшек не освободят из зоосада. Нынешний ребенок не ровен час подумает, что у девочки начнут откусывать по пальчику... Это не авторские фантазии: такие детали -- неотъемлемая часть нашего информационного пространства, детишки хватают их мгновенно. Полтора года назад в Минске пошутили подростки: украли из тамошнего "Макдональдса" пластмассового клоуна и ежедневно слали директору отрубленные клоунские пальцы с требованием открыть в заведении туалет... Откуда дедушка Корней узнал, что на перевале двух тысячелетий террор превратится в универсальное средство разрешения проблем, не загадка. Террор стар, а институт заложников такой же древний, как сама война. (Для Петрограда первых послереволюционных лет заложники -- явление типичное, почти обыденное.) Да и вообще, удивительная "современность" этой сказки объясняется достаточно легко. "Крокодил" завершается не просто примирением противников, а настоящей симфонией добра и мира. Заклятые враги стали лучшими друзьями, почти родными друг другу. Но такой финал возник потому, что Чуковский знал: дети органически не приемлют сказки с мрачным завершением. Ребенку мало сказать, что добро всегда победит зло: не менее важно показать, какое это зло, как оно выглядит. Чуковский показал зло реалистически, а не сказочно -- будто не для детей писал. И "современность" подробно описанного насилия объясняется лишь тем, что насилие во все времена похоже, оно подчиняется элементарным законам, и придумать по части зла что-то принципиально новое -- невозможно. И даже географические аллюзии, как извечная несовместимость и вражда Запада и Востока (или Севера и Юга), остаются неизменными. Так же, как неизменна предельная персонификация образа врага. Хоть это и противоречит сюжету, но когда читаешь рассказ Крокодила, перед глазами возникает нечто невыразимо знакомое. Там есть один среди людей -- Сильнее всех богатырей! Он страшно грозен, страшно лют, Его Васильчиков зовут, И я ЗА ГОЛОВУ ЕГО НЕ ПОЖАЛЕЛ БЫ НИЧЕГО! Возникает, как вы уже догадались, тот самый бородатый мужичок с печальными глазами, объявленный средоточием всего мирового зла: по сути, за ним одним гоняются армады, и величайшая держава мира действительно ничего не жалеет за его голову. И теперь, и прежде дедушку Корнея упрекали в том, что он не щадит детскую психику, в его сказках много крови, жестокости. Отвечал ему Ваня Васильчиков: -- Хоть и жаль мне твоих крокодильчиков, Но тебя, кровожадную гадину, Я сейчас изрублю, как говядину. Мне, обжора, жалеть тебя нечего: Много мяса ты съел человечьего. Эта жестокость особенно непонятна тем, кому сейчас за 30, чье детство пришлось на самые тихие, "застойные" десятилетия. Поколение, вскормленное шедеврами "Союзмультфильма", привыкло к тому, что зло подается сдержанно, чисто -- без крови -- и предельно сказочно. Этому поколению вполне может показаться, что Чуковский действительно не жалел детскую психику... Но он жалел, только не так, как мы привыкли. "На уровне народном, даже природном, инстинктивном, -- писал Валентин Берестов, -- Чуковский жаждет внедрить в душу ребенка как бы от имени самого народа готовность распознавать и побеждать социальные боли и эпидемии, вселенские беды и катастрофы, какими так обилен ХХ век". А вот слова самого дедушки Корнея (правда, относятся они к сказке "Тараканище"): "Поднять детей до взрослой темы -- такова была моя задача". Детство прекрасно, но дети неумолимо взрослеют. А взрослый мир полон боли и жестокости, и, кажется, дедушка Корней был очень невысокого мнения о нем.

Белый волк

"Он людей ненавидел, но не боялся, и это не вызывало осуждения и желания укусить у встречных и окружающих". Однажды эти строки будто шилом проткнули меня, потому что это -- о нем, об одном из идолов моего детства. И принадлежат они человеку, которому, как мне кажется, трудно не поверить, -- Евгению Шварцу, чьи сказки светятся добротой и любовью. В начале 20-х юный Шварц служил у Чуковского секретарем и сполна испытал на себе нрав патрона... Но в эту его ненависть к людям я не хочу верить -- я позволю себе поверить только в то, что Шварц ошибся. Через тридцать лет они встретились на каком-то писательском совещании. "Чуковский был весел. Но прошло пять минут, и я угадал, что он встревожен, все у него в душе напряжено, что он ОДИН, КАК ВСЕГДА, КАК БЕЛЫЙ ВОЛК". То, что бывший секретарь Чуковского назвал ненавистью, было одиночеством -- раздражительным одиночеством человека, выжившего в мире, перевернутом с ног на голову. И, наверное, от этого раздражительного одиночества (отягощенного к тому же хронической бессонницей) происходила его иронически-издевательская манера общения почти со всеми людьми. В те времена свобода интеллекта переместилась в область точных наук, а писательское ремесло оказалось самым несвободным. В области детской литературы эта несвобода усугублялась необходимостью общения с идиотами почти клинического пошиба, убежденными, что мишек, зайчиков, волков, лис, тараканов, мух нельзя пускать в детскую литературу, поскольку оные являются сельскохозяйственными вредителями и разносчиками инфекции. Переубеждать идиотов приходилось бесконечно. Чуковский, конечно же, не был диссидентом, но не испытывал никакой внутренней благодарности к той действительности, в которой он выбился в литературные маршалы. "В наших разговорах с ним, -- вспоминал Питер Норман, -- возникла однажды тема непохожести его детей друг на друга: сын был человеком достаточно конформистского поведения, а дочь -- неистовой воительницей против коммунистических властей". "Вот, -- шутил Корней Иванович, -- в зависимости от того, как повернутся у нас дела, меня и будут содержать в старости либо сын, либо дочь". Его угнетала тупость, повторяемость, предсказуемость того, что творилось вокруг -- во "взрослом" мире. И этот человек-триллер неминуемо погиб бы, если бы не эмигрировал в страну детства, где есть настоящая свобода, стремительный процесс живого мышления, где правит "величайший умственный труженик нашей планеты", где его любят и зовут Чукошей. (Сам он не всех детей любил -- прежде всего не любил "разумных", "здравомыслящих", похожих на взрослых, в их числе были -- если верить Шварцу -- и некоторые из его собственных детей). И всякий раз, попадая в эту страну, он испытывал счастье. "Конечно, я не могу похвалиться, что счастье -- доминанта моей жизни. Бывали и утраты, и обиды, и беды. Но у меня с юности было -- да и сейчас остается -- одно драгоценное свойство: назло всем передрягам и дрязгам вдруг ни с того ни с сего, без всякой видимой причины, почувствуешь сильнейший прилив какого-то сумасшедшего счастья... Вдруг вскакиваешь с постели с таким безумным ощущением радости, словно ты -- пятилетний мальчишка, которому подарили свисток". Если бы эти приступы счастья не были так редки, дедушка Корней -- так он сам признался -- написал бы не десять сказок, а сотни.

Александр ГРИГОРЕНКО

0 коммент.:

Отправить комментарий